?

Log in

No account? Create an account
Задорнову посвящается...
кино, театр, владимир качан, музыка, барды
vladimir_kachan

Сегодня юбилей у моего лучшего друга - Михаила Задорнова.
Мишка, я счастлив, что наша дружба продолжается уже более полувека.
У тебя говорящая фамилия и поздравлять тебя следует с учетом этого обстоятельства. И чего-то желать – тем более. Итак:
1)Чтоб хватало детского ЗАДора на все последующие годы.
2) Регулярно ЗАДирать нашу зажравшуюся власть.
3) Беспощадно ЗАДушить в себе слабые признаки депрессии и усталости.
4) Не потерять способности ЗАДерживать дыхание при виде красивой женщины.
5) ЗАДолбать всех своими новыми идеями, которые потом окажутся правильными.
6) Никогда не ЗАДумываться о смысле жизни, ибо с какой стати у неё должен быть смысл?
7)Плотнее ЗАДраивать люки своей подлодки, когда она отправляется в автономное плавание, погружаясь в мрачные глубины нашей жизни.
А вообще – С ДНЕМ РОЖДЕНИЯ, ДОРОГОЙ!

"Сливки" общества
кино, театр, владимир качан, музыка, барды
vladimir_kachan
сливки
Отрывок из книги "Роковая Маруся"

Настало время рассказать о Машином муже; их доме и их круге; обо всем этом “высшем свете”, чтобы стали понятны и бриллианты, и ее образ жизни, и некоторые особенности ее характера.

Муж Маши был известным музыкантом, скрипачом. Ансамбль, в котором он играл, шесть–семь месяцев в году гастролировал за рубежом, поскольку классическая музыка там пользуется гораздо большим спросом, чем здесь, и, значит, Машин муж объездил уже почти весь мир. Впрочем, им иногда приходилось радовать своим искусством и жителей Тюмени или Брянска. Это был крупный мужчина с широким тазом, узкими плечами, а также с большими, пухлыми и всегда теплыми руками. Он всегда был очень приветлив и при встрече всех целовал, даже если вчера с этим человеком виделся. А если не целовал, то неизменно протягивал вялую руку для рукопожатия, и пожимать эту руку было так же приятно, как связку подогретых сарделек. У него было белое, плоское, слегка оплывшее и всегда улыбающееся лицо с узкими щелками глаз, и поэтому он напоминал мне японскую гейшу на заслуженном отдыхе. Я никогда не был знаком ни с одной японской гейшей, но мне почему–то всегда казалось, что если Митю нарядить в цветастое кимоно, соорудить на голове прическу и дать в руки чашечку сакэ, то и получится типичная стареющая гейша, которой явно есть что вспомнить, но которая никогда об этом не расскажет. Митя — так его звали все, и в этом театре тоже, когда он подвозил сюда Машу на “мерседесе”. “Мерседес” в Москве тогда был редкой машиной, не у каждого был знакомый с “мерседесом”, а Митя был знакомым всех артистов этого театра. Для нищих артистов он был человеком другого мира, высших сфер, в которых были и заграница, и “мерседесы”, и валюта, и специальные магазины; его пухлую руку пожимали Ростропович и Рихтер, поэтому многие считали за честь, когда Митя, подвозя Машу, нередко вылезал из машины поздороваться и поболтать с артистами: “Что–то устал. Вчера только из Аргентины. Тяжелый перелет. Застряли в Париже на сутки”. (Хотя как это можно застрять в Париже?..) Для всех он был Митя, а для Маши — Митричек, так она (и только она) его звала. В глаза и за глаза — только Митричек: “Сегодня не могу, очень жалко, но не могу, сегодня Митричек улетает в Японию, мне надо пораньше быть дома”. А еще они звали друг друга “лапа” и “малыш”. Обращение “малыш” плохо вязалось с Митиным обликом, но им так нравилось, что уж тут поделаешь, спасибо, что не “пупсик” и не “зайка”. Но когда я слышал эти “малыш” или “лапа”, полные прилюдной ванильной нежности, у меня ломило зубы и вся нервная система вопила: “Не на–а–адо!”



Как–то раз я был приглашен к ним в гости. Гости собрались по поводу годовщины смерти Митиного отца, тоже известного музыканта. Мне открыл Митричек и сразу поцеловал, я не успел увернуться, потому что мое внимание было поглощено дверью из тяжелого металла с серебряной отделкой. На двери была табличка из белого опять же металла с фамилией, а в двери — минимум пять замков. Наверное, это все было правильно, потому что, если бы какой–нибудь домушник проник в эту квартиру, он бы не даром поработал. Однако такая затея была бы обречена: при одном взгляде на эту дверь нетрудно было понять, что ее можно только взорвать, но дальше будет сигнализация. Хоть и большая у них была квартира, но в той комнате, где гости сидели за столом, повернуться было негде. И все разом было призвано поразить воображение человека, впервые эту квартиру посетившего. Это вам была не комнатка Коки с чучелами, тут было намешано вопиющее разнообразие вкусов, эпох, интересов, но все имело одно общее: все было солидно и дорого. Тут были и старинный шкаф с хрусталем, и другой антикварный шкаф с фарфором, и третий шкаф с редчайшими книгами, которые тогда можно было купить только за границей и еще неизвестно как через эту границу провезти домой, например, там стояло все, что к этому времени написал Солженицын, и это, помимо зависти, еще вызывало уважение к храбрости хозяев. На самом–то деле все просто: одним — можно, другим — нельзя. Мите было можно. Но нельзя было не отметить, как тонко гармонировали по цвету переплеты книг с обоями и друг с другом. На одной стене висела коллекция сабель, кортиков, ятаганов, мачете и другого холодного оружия; на другой — коллекция охотничьих ружей; в углу — скромное собрание икон. Кроме того: подсвечники, канделябры, блюда, статуэтки и картины в тяжелых золоченых рамах. Словом, интеллигентный дом, в котором живут интеллигентные люди со средствами. Портрет Митиного отца висел тут же. Все чинно сидели, разговаривали вполголоса и не забывали пока, по какому поводу тут собрались. Никого больше не ждали, но вдруг раздался дверной звонок, который у них был, собственно, не звонок, а фрагмент из оперы Бизе: вот как заиграет “Тореадор, смеле–е–ее...” — значит, пора идти открывать. Это пришла (случайно, а может, и нет) их соседка Люда. Люда была артисткой балета в Театре оперетты, то есть в том театре, где балет решающей роли не играет, и у Мити были с ней свои, особые отношения. Маша об этих отношениях догадывалась или даже знала, но делала вид, что не знает ничего, поскольку каждый из супругов, как это принято на Западе, должен иметь право на отдельную личную жизнь. Так ли это принято на Западе и, если да, то на каком именно, точно не знал никто, но так они говорили, словно этот абстрактный Запад был безусловным авторитетом и в этой области. И вот этим правом на независимую личную жизнь и Митя, и Маша широко пользовались. Детей у них не было, да, может, это было и к лучшему, потому что ребенку трудновато было бы разобраться, где деланная жизнь, а где настоящая, где правда и есть ли она тут вообще у папы с мамой. Этот мир, собранный из красивых цветных кубиков, непременно должен был развалиться от первого же порыва свежего ветра, от первого же естественного, искреннего и стихийного вторжения, и он в конечном итоге все–таки развалился, но пока



(а мы с вами все еще в этом времени), пока еще сохранял свое хрупкое равновесие, ей еще не надоело окончательно быть “лапой”, а ему “малышом”.

Итак, Маша открыла дверь их фамильного бункера и встретила соседку Людочку. Сердечность и радость, проявленные Машей при этом, потеряли всяческое соответствие с днем поминовения Митиного отца: “Ой! Людочка, заходите, пожалуйста. Ма–лы–ыш, малыш, посмотри, кто к нам пришел! Вы очень кстати, у нас гости, проходите, проходите, что ж вы в дверях–то?.. Нет, нет, заходите, прошу вас, кого вы стесняетесь? И не думайте отказываться, и слушать ничего не хочу. Мы так рады вас видеть, у нас сегодня такое печальное событие”...— Тут Маша провела Людочку в комнату. Митя ее поцеловал и стал представлять гостям примерно так же, как представлял им час назад недавно купленную афганскую борзую: “Посмотрите, какая красавица. Их в Москве сейчас десять штук. Полторы тысячи долларов, но не жалко. Знаете, сидишь на даче у камина, а у твоих ног большая теплая собака. Хорошо! Носик тоненький, а ножки–то, ножки! Ну, иди, иди, иди, ладно”,— и по крупу ее. Так и Людочку: вот, мол, красавица наша, мою собаку вы уже видели, коллекцию фарфора тоже, иконы вы оценили, да? А вот это — мой адюльтер, тоже ничего, правда? Людонька, покажись гостям. Повернись. Ничего, да? Фирма веников, знаете ли, не вяжет. Теперь посмотри на хозяина влюбленно. Это был подтекст, выражение глаз, законная гордость. Ну а текст вполне бытовой: “Людонька, садись, пожалуйста, с Аристархом Иосифовичем. Лапа, познакомь. Аристарх, поухаживай за Людочкой”. А Машин припадок радушия, диссонирующий с отмечаемой годовщиной, все продолжался: “У нас такое печальное событие, Аристарх, подвинься чуть–чуть,— годовщина смерти отца Митричека, да–да, уже год... Мы так рады... Как хорошо, что вы зашли, садитесь, Людочка, пожалуйста. Что вы будете? Малыш, передай вино, пожалуйста, нет, не это, там осталось еще “Божоле” пятьдесят третьего года, вот–вот, это, передай, пожалуйста. Аристарх, поухаживай, выпейте, Людочка, да–да, молча, не чокаясь”. И оживившийся Митричек заботливо командовал: “Лапа, поставь прибор и семгу, семгу положи Людоньке, она любит”. “Сейчас, сейчас, малыш, я все сделаю, не нервничай”. Изредка стреляя преданными глазками на Митричека, лукаво посматривая на Машу и не забывая кокетничать с Аристархом, Людочка принялась кушать. И вот тут я по–английски, тихо, не прощаясь, а значит, соблюдая западный колорит этого дома, сбежал из него и больше там никогда не показывался, хоть и был зван не раз. Меня тихо проводила афганская борзая, да и с дверью повезло: была закрыта на один (!) засов изнутри.

Двадцать лет спустя
кино, театр, владимир качан, музыка, барды
vladimir_kachan
20лет спустяНаш Портос стал инвалидом от тяжелой болезни и теперь редко появляется на этой даче. Но все же иногда, хоть и с протезом, садится за руль и приезжает. У него два сына–красавца, жена — художница и еще огромный дог (ну не с болонкой же гулять Портосу, это скорее Арамису подходит). Вот, кстати, и Арамис идет по этому же дачному поселку, он живет тут же, неподалеку. У него, правда, не болонка, а карликовый пудель, но это где–то рядом... Арамис ушел на пенсию, поэтому большую часть года проводит именно на даче, а там его основное занятие — рыбалка. Еще у него там большая библиотека детективов. Потому, вероятно, что интрига и действие с захватывающим сюжетом всегда были слабостью и того Арамиса — из Дюма. А еще он выращивает цветы и гордится идеальным газоном на своем участке (не иначе как утонченный вкус Арамиса и тут помог).

Дача д’Артаньяна тоже рядом. Он наведывается сюда летом со своей женой, королевой Анной Австрийской, и сыном. Королеву часто можно застать ползающей по своему скромному огороду в попытках возделывать сельскохозяйственные культуры, потому что д’Артаньяну с сыном нужны витамины. Лучше всего ей удаются лук, петрушка и кабачки, потому что они практически растут сами, лишь бы поливали... В семье д ’ Артаньяна тоже есть собака, овчарка. Интересно, что собаки вполне соответствуют склонностям героев знаменитого романа, которые совпадают со склонностями артистов, их сыгравших. Сами посудите: дог Портоса, карликовый пудель Арамиса и овчарка д’Артаньяна. И не только собаки... Не думайте, я не забыл про Атоса. Вы будете смеяться, но его дача тоже здесь, по соседству с д’Артаньяном, буквально через дом. Чаще всего Атос на даче один, потому что его жена очень занята на работе и приезжает редко. У Атоса нет собаки, у него попугай. Теперь смотрите: ведь граф де ла Фер был тоже весьма одинокой фигурой, и у него тоже вполне мог бы быть попугай: надо же с кем–то разговаривать хоть иногда... Наш Атос с успехом выращивает овощи, у него растут помидоры и огурцы, которыми можно справедливо гордиться . Так же, как и баней, которую Атос построил сам, своими руками.

Вы можете подумать, что я вру, но, как воскликнул бы д’Артаньян: клянусь честью! — де Жюссак тоже тут. Первый дуэлянт кардинала построил не только баню, но и весь дом своими руками. Оказалось, что он на все руки мастер; практика показала, что шпага — далеко не самый полезный инструмент в нашей жизни, что рубанок и молоток — для выживания лучше. Ну–с, никого не забыл? Ну как же! Как я мог не упомянуть про Констанцию Бонасье! Все–таки первая любовь первого мушкетера! Тем более что ее шесть соток буквально в двух шагах от его. Констанция бывает тут редко: много хлопот в городе, театр, а кроме того, у нее магазин... Надо будет спросить как–нибудь: не французской ли одеждой ее магазин торгует? Это было бы совсем грациозно!..

Даже одна из кармелиток Бетюнского монастыря с редчайшей фамилией Иванова проживает на даче тут же. Ну и де Тревиль, конечно. Только уже из кино. Лев Дуров опять–таки здесь, а не где–нибудь еще. С ним, с Тревилем, дружит д’Артаньян, что совершенно логично. Капитан королевских мушкетеров и должен питать слабость к своему протеже, не с семьей же Бонасье ему дружить, хотя их дача и ближе...

Ну! Как вам нравится эта цепь случайностей?.. Самое интересное, что все это чистая правда, а выглядит так, будто я все специально придумал. Удивительно, но факт: все мушкетеры–садоводы и другие действующие лица того спектакля (кроме Дурова, конечно, но и он попал в эту палитру, потому что де Тревиль) собрались через годы в одном месте, недалеко от Сергиева Посада; в местечке под уютным, вполне бытовым и незамысловатым названием “ Садовое товарищество ”Актер ””. И это доказывает нам, что у Провидения — свое специфическое чувство юмора... А чего только не будет через эти двадцать лет с Мишей, с Леней...

Скоро закончится учеба, мы разъедемся по общежитиям наших театров, песни будут появляться все реже, и все реже мы будем встречаться, так как у Лени начнется поздняя, но очень быстрая кинокарьера, однако странным образом, не сговариваясь, каждый сам по себе окрестится в 80-м високосном году, когда мы будем уже совсем большими, взрослыми. Студенческие любови станут казаться смешными, их сменят чрезвычайно серьезные отношения с нашими будущим женами. Но ничего не забудется: чем жили, по ком страдали и как любили студенты Леня и Володя и примкнувший к ним студент Миша. Отчасти только забудется — кого... И мы сочиним романс, в котором рассчитаемся за весь богемный флер студенческих лет:

И вот, не в силах сам себе помочь,
Ты все воспоминанья гонишь прочь.
А часовая стрелка целит в полночь.
Бессильна память, бесполезна злость.
Одно понятно: что–то не сбылось.
А что, когда и где — уже не вспомнишь.

Однако пора автору выйти из лирической комы. Проза не должна терять легкость и веселость, во всяком случае, баланс веселого и грустного должен быть правильным. Так что продолжим во вновь обретенном душевном равновесии... Все ведь это будет потом, и об этом можно рассказать и поподробнее, но... лучше как–нибудь в другой раз, что послужит поводом не проститься с вами,

а лишь сказать “ до свидания” .

Нет, правда, отчего бы нам не устроить свидание во втором томе моих лирических воспоминаний, моей, так сказать, “ задушевной прозы ”? И назвать вторую часть, не особенно напрягаясь в выборе, скажем, так: “Улыбайтесь, вылетит птичка–2 ”. А ? Так что погодите, я еще ущипну вас за сердце своими слезоточивыми строками, сдабривая их по возможности своими же жизнерадостными шутками.
Так, значит, какой же выбрать финал? Грустный или веселый? А–а! Там разберемся . Я рассказывал вам про “ позавчера ” , собираюсь как–нибудь потом рассказать про “ вчера ”. Пора, однако, перенестись в “ сегодня” и попрощаться легко и элегантно. Ну вперед! Финишная прямая ! Последний рывок! За мной, друзья ! Один — за всех, и все — за одного! — любимый клич мушкетеров.

Итак, мы сегодня, сейчас стоим на сцене. Втроем — Филатов, Задорнов и я . Этого никогда раньше не было, втроем не выступали. Мы с Филатовым — бывало, с Задорновым — еще чаще, но все трое — никогда. А вот теперь — вместе. Два главных героя этой книги и я . Мы вам сейчас прочтем и споем, а вы, пролиставшие вместе со мной страницы нашей жизни, уже не просто послушаете, вы уже будете знать, что им диктовало именно эти ноты и слова. Послушаем, что они сами об этом скажут. Леня : “ Породнила нас тогда, как я сейчас понимаю, общность вкусовых пристрастий. Нам нравились одни и те же стихи, одни и те же книги, одни и те же фильмы, бывало, что нравились даже одни и те же женщины... ”


Миша: “Мы дружим до сих пор, хотя встречаемся не так часто. В юности проводили вместе почти все вечера. А сейчас мы едем к Лёне в гости, чтобы послушать новое, что он написал, поговорить о живом, о вечном, а не о спонсорах, рейтингах и шоу–бизнесе. Сидим на кухне, как раньше... Я очень горжусь, что мои друзья взяли из прошлой жизни (до свободы слова) все лучшее; что они не употребляют в своей чистой русской речи слово “ спонсор ” и что им до фени ставка рефинансирования . Они не обуржуазились, несмотря на талант и возможности. В соседней комнате по телевизору бубнят новости. Опять кто–то чего–то с кем–то не поделил. Как хорошо, что вся эта дурь сейчас так далеко от нас! ”

Володя : “Я хочу... ”

Голос из зала: “Э–э–э! Стой! Ты уже высказался . В полном объеме! ”

Володя : “Ну позвольте еще немного, буквально несколько слов ”.

Голос из зала: “Ну... валяй! Только недолго, уже утомил... ”

Володя : “Бывает, конечно, что люди дружат с детства и долго. Но редко. В основном, когда нравятся одни и те же вещи и не нравятся тоже одни и те же вещи... ”

Голос из зала: “Стоп, об этом уже Филатов сказал ”.

Володя : “Сейчас, сейчас, я заканчиваю. Вот есть так называемая “ американская мечта ”. Аналог успеха и богатства. И почему бы не быть в таком случае и “ русской мечте ” , в которой одного богатства для счастья маловато. “Русская мечта ” — это, наверное, умение влиять на чувства, разум и симпатии многих людей. Чтобы уважали и любили. Я не хочу сказать, что мы тут — воплощение этой самой “ русской мечты ” , и, упаси Бог, не ставлю моих друзей в пример кому бы то ни было. Хотя почему бы и нет! Вот сидит, допустим, какой–то отчаявшийся, потерявший надежду человек, читает про Филатова, что тут написано раньше, и думает: если он в таком положении смог, то и я, может, смогу... может, еще не все потеряно... ”

Леня : “Заткнись, Володя, твое время истекло! ”

Володя : “ Сейчас, еще секундочку... Мы все живем сейчас в стране... ”

Миша: “Кончай, Володя ! Это уже моя епархия ...”

Володя : “Сию минуту... в стране, где никому никого не жалко, но можно об этом сокрушенно ныть, а можно сделать передачу “ Чтобы помнили ” и заставить пожалеть. А чтобы уважали и любили, надо... ”

Голос из зала: “Лучше бы ты спел что–нибудь ”.

Володя, безнадежно махнув рукой, объявляет песню на стихи Филатова и поет:
О, не лети так, жизнь,
Я от ветров рябой,
Мне нужно это мир
Как следует запомнить.
А если повезет,
То даже и заполнить
Хоть чьи–нибудь глаза
Хоть сколь–нибудь — собой.

Нет, не изменились мы. Ну разве что внешне. И термин “ шестидесятники ” нам не нравится . Ведь существуют же “ сектанты–пятидесятники ” , вот и “ шестидесятники ” отдают чем–то сектантским. Будто это какая–то особая поколенческая каста, последний резервуар порядочности и образованности. Ни– чего подобного! Есть вещи, одинаковые для всех людей, во все времена! И назвать Пушкина, который и сегодня — маяк для любого творчества, каким–нибудь “ тридцатником ” (только Х I Х века) — никак нельзя . Правила творчества и жизни (в последний раз прошу прощения за пафос) продиктованы еще Библией. И, надо полагать, для всех поколений.

Скажем же друг другу “ до свидания” на этой высокой ноте, и вот вам на память наша, втроем, фотография .

“Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым ”,— сказал классик, я же персонально не расстаюсь, а оглядываюсь на него с улыбкой. Ну до свидания !

Постойте, постойте! Подождите, я думал, пленка кончилась, а тут остался еще один кадр. Давайте–ка сфотографируемся в последний раз все вместе. Давайте, давайте все сюда, поближе. Еще, еще! Теснее! И ты, мальчик, иди сюда, и вы, девушка, смелее, встаньте рядом вот с этим пареньком... Сейчас вон того прохожего попросим, он нас снимет...
И вы, уважаемый, не стесняйтесь, идите ко мне ближе. Встаньте вот так. Так удобно? Ну хорошо.

Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка. Все улыбайтесь. Мы останемся вместе с вами на этом снимке на рубеже века и даже тысячелетия . Это торжественно, но лучше остаться с улыбкой, чем без. Вы же все это знаете, у вас ведь у всех есть дома фотографии, на них вы в пять, двадцать пять, пятьдесят и более лет; вы на них с бабушкой, мамой, любимой женщиной, сыном, внуком... И всюду лучше, когда улыбаетесь, правда? Так что вспомните что–нибудь смешное и... попробуйте. Ну давайте!..

Что, не выходит? Вам еще в детстве обещали, что вылетит птичка, вы ждали, ждали, а ее все не было, да? Ну–у, это у многих бывает. Потому что или аппарат испорчен, или фотограф — обманщик. А еще, знаете, почему не вылетела? Потому что вы не верили, вот почему! Птичку нужно ждать и верить, что она появится . Она не летает к кому попало, только к тем, в ком не умирает надежда на сюрприз. Дети, это не вам, вы верите, я знаю. Это тем, кому уже много лет, а они все хотят сказки. Э–э, нет! Так не выйдет! Сказку надо не только хотеть, ее надо любить, поняли?..

Так что встали, посмотрели вперед, та–ак, улыбнулись... Да не ухмыльнулись, а улыбнулись! Приветливо! Вот, правильно... Сейчас будет птичка, я обещаю...

Кстати, если она сейчас и не вылетит — все равно улыбайтесь, вам это так идет, даже не представляете!.. Не важно — сейчас она вылетит или позже, главное — вылетит обязательно! И надо быть к этому готовым, быть готовым к тому, чтобы удивляться и радоваться ! Верить надо и ждать — вот и все! А птичка будет!

Ну давайте! Приготовились! Считаю до трех! Раз! Два! Два с половиной!..

Ренат
кино, театр, владимир качан, музыка, барды
vladimir_kachan
Ренат Исмаилов, как и Леня, приехал из Ашхабада. Они были знакомы и дружны еще задолго до Москвы. Он учился в ГИТИСе на режиссерском факультете и жил в нашем же общежитии. Александр Грин, мужская жесткость, замешанная на все том же романтизме, ветер, парус и дыхание свободы — все это вкладывал в нас Ренат на наших посиделках до полвторого. Ночи, разумеется .

Ренат, можно сказать, наш сэнсэй в то время, учитель с Востока. Мы его слушаем, стараясь не шевелиться и не дышать громко, каждое его слово драгоценно, потому что полезно. В маленьком, худом, высохшем, обуглившемся от туркменского солнцепека теле — огромный концентрат энергии, никогда внешне не проявляющийся; и талант говорить, воздействовать и покорять — проявляющийся всегда. В нем кровь Батыя и Чингисхана, он по призванию — полководец, а его армия — мы, пять — семь человек, которые слушают его открыв рот, готовые возненавидеть всякого, кто усомнится в его авторитете. Уважение к нему, как к Сталину у его соратников. Лицо аскета, запавшие под широкие скулы щеки, высокий лоб, глаза японского самурая и тонкогубый рот, который он только приоткрывает. И из него медленно выцеживаются слова, затягивающие петлю восторга на наших тонких, неокрепших шеях. Он ведь обладает всем, что мы так любим: его метафоры необычны и точны, сравнения — убийственны, его мат — неповторим. Он для нас — образец образного мышления — против безоЂбразности и бездарности (опять игра слов, вы заметили?), а проще — против любой серости и скуки.
Ренат — враг банальности. Поэтому даже его мат — это не механическое, дурацкое повторение “ б...ь ” через каждые два слова, а художественное словотворчество, свежий подход, вопреки рутинному использованию нашего матерного фольклора. Я не рискну продемонстрировать вам хоть один пример этого пиршества русского языка, потому что бумага не выдержит такой красоты, и к тому же я еще надеюсь увидеть мой труд напечатанным. И хотя другие не стесняются — я стесняюсь. Я преодолевал тут стеснение только тогда, когда без этого невозможно было обойтись. Но поверьте мне те, кто понимает, конечно, кто сам пробовал ругаться нетривиально, что это была сказка. Там каждое слово было на своем месте, ни убавить, ни прибавить; слова усиливали мысль и обогащали образ, выстраивая поразительную матерную архитектуру, совершенную семиэтажную готику. Способность так материться — конечно же, продукт ренатовского юмора, который не похож ни на какой другой. Юмор Рената базируется на неприличной для окружающих эрудиции и начитанности, поэтому не всякий его понимает.

В далеком от общежития будущем мы встретились с ним у Лени. Когда мы с женой пришли, Ренат уже был нетрезв. Сильно нетрезв. Но он все говорил, говорил, пытаясь действовать на нас, сильно повзрослевших, так же, как тогда, “ до полвторого ”. Мат тоже проскакивал, но не так эффектно, как прежде, — ну не в форме был Ренат. Моя жена уже знала, кем он был для нас в ту пору, поэтому сидела молча, внимала, вовремя улыбалась, а мат будто не слышала.

Но все–таки пришло время его уложить отдохнуть, Леня повел его в спальню. У порога Ренат обернулся, покачиваясь; вгвоздил в жену вдруг ставший трезвым взгляд и медленно, но четко вытянул сквозь едва приоткрытые тонкие губы следующую фразу: “Людочка! Вы были терпеливы, как, — тут он выговорил слово, которое и написать–то трудно, — разграбливаемая гробница Тутанхамона. Спасибо ”. И вышел! Жена, до того не имевшая оснований постичь причины нашей любви к Ренату, получила — хоть и в конце — доказательство. Ренатовские культурные инъекции в нас продолжались три года, пока Филатов, Галкин и я не решили уехать из общежития и снять квартиру на улице Герцена. Мы тогда решили оздоровить нашу жизнь и отделаться от постоянных гостей, выпивки и недосыпания . Ничего не вышло. Квартира наша была на первом этаже, и к нам продолжали приходить даже через окно. С Ренатом виделись все реже. Но теперь я понимаю, что мы благодаря Ренату очень быстро взрослели. Мы были на порядок взрослее наших однокурсников. И Лёнино умение собирать всего себя в кулак каратиста — оттуда, из “ полвторого ” , и от него, от Рената...

Однокурсники
кино, театр, владимир качан, музыка, барды
vladimir_kachan
У нас на курсе две в недавнем прошлом манекенщицы. Одна из них, Галя ,— светловолосое, тонкое существо с невообразимой естественностью поведения, которую можно принять за глупость, а можно и за основу для будущей актерской органики. Она летает из аудитории в танцевальный класс, как бабочка. Или нет, как стрекоза из знаменитой басни Крылова, чем дико раздражает муравьев. Она всегда стильно одета, изящна, независима, ее после занятий ждут какие–то богатые дядьки на красивых машинах, и видно по всему, что ее, как истинную стрекозу, абсолютно не заботит зима, то есть другими словами: выгонят ее или нет? “ Дура ”,— думает муравей. Он в таких случаях обычно сатанеет и завидует, тем более что Гале все удается . Этюды она не придумывает, не вымучивает, просто выходит, а там, как пойдет, она будет самой собой, и это будет интересно и непредсказуемо. И, само собой, ей по фигу, нравится это педагогам и однокурсникам или нет. Муравьев это бесит, и Галю отчисляют с первого курса за профнепригодность. Но Гале, кажется, и это по фигу по большому счету. Всплакнув ненадолго, упархивает наша стрекоза к другим полям, к другим цветкам, подальше от зимы, и больше я о ней ничего не знаю, только хочется верить, что она нашла то место, где зимы вовсе нет и где ей ничего не грозит. А другая бывшая манекенщица, Лена, серьезнее. Она так же худа и грациозна, но, в отличие от Гали, — черная, как ночное небо, брюнетка. У Лены безупречный в то время стандарт красоты: прическа Мирей Матье, под челкой томные и темные глаза, маленький нос и большой рот. А также фигура мальчика двенадцати–тринадцати лет, полное отсутствие груди (да и не может грудь глупо болтаться на таком теле), а также низкий, глубокий голос, который никогда не переходит в крик и даже не повышается . Несмотря на совершенно итальянский облик, намекающий на бурный темперамент, Лена флегматична. Резонерское спокойствие и отношение ко всему с юмором — родом из Одессы, откуда Лена и приехала.

“Может, ты меня хотя бы поцелуешь? ” — вопрошает Лена басом страстно сопящего однокурсника, который возится над ней, пытаясь расстегнуть то, что не расстегивается . Тот замирает, озадаченный спокойствием ее голоса, в котором нет тени не только страсти, но даже вульгарного желания . Кроме того, его мягко упрекнули в нарушении элементарной постельной этики. А Лена дышит так ровно, и в глазах ее такая плохо скрытая насмешка, что его самолюбие задето. Он, конечно, исправляется, целует, но ему уже не нравятся ни вкус ее губ, ни то, что она и потом лежит, как неподвижный манекен, но если бы он был чуть–чуть поопытнее, он бы по некоторым признакам догадался, что он ей далеко не безразличен, и что она сама неопытна, и что ее теперешний сексуальный темперамент — это максимум того, на что она способна. Более того, темперамент — это не всегда хорошо, он в этом потом убедится . Как и в том, что такой шарм, как у Лены, редко у кого встречается . И это будет подороже, чем какой–то там темперамент, который есть у каждой второй женщины. Она ходила по училищу, как по подиуму, но никоим образом не демонстрировала себя, она себя даже недооценивала, все думала, что ей чего–то не хватает, может быть, таланта. Но, имея такое лицо (что–то среднее между Софи Лорен и Ким Бэссинджер), можно было бы идти по жизни с большей наглостью. Когда ты впервые видел Лену, единственное, что хотелось сказать — это “ ах ” , но она, вероятно, не верила, что она такая .

Эта неуверенность в себе плюс еще, наверное, чрезмерная для актрисы и тем более фотомодели глубина в конечном счете привели ее, куда бы вы думали, — в монастырь. Ее из института не выгнали, она благополучно его окончила и вышла замуж за Сашу. А Саша был, пожалуй, самым красивым юношей на нашем курсе, и они стали образцово–красивой парой.
Потом мы вместе снимались для какого–то западного журнала — серия фотографий из жизни радостной советской молодежи: Саша с Леной и я с какой–то девушкой. Фотографий этих у меня нет, но я помню, как мы весело кувыркались на зимнем солнце в снегу где–то в районе Рузы. Это была наша последняя

встреча. Они с Сашей уехали потом в Америку, Саша получил там какое–то наследство, пробовали петь дуэтом, даже выпустили пластинку, затем их следы затерялись для меня, их занесло порошей того веселого зимнего дня, когда снег хрустел, глаза слезились от солнца, санки опрокидывались, и снежок попадал прямо в нос, и мы хохотали, и нас, хохочущих, все щелкали, щелкали, и все было впереди.

А впереди оказалось вот что. Мы приехали на гастроли в Израиль. На второй же день ко мне пришел еще один наш однокурсник — Сережа. С женой, благодаря чьей национальности Сережа в Израиль и попал. А сам Сережа внешне — это издевательство над маленьким, но гордым еврейским народом. Более русского типажа на белом свете нет. Белесый, курносый, огромный Сережа, которому самое место — в Сибири, он там уместнее, чем тайга, уместнее, чем медведь, который, встретившись с Сережей на глухой таежной тропе, уступил бы ему дорогу, — так вот, этот наш русопятый Сережа гармонировал с Израилем так же, как валенки гармонировали бы с пляжами Акапулько. И нипочем не хотел Израиль покидать. Его жена, тихая еврейская женщина Наташа, тосковала по неисторической Родине, ностальгировала, ныла, спрашивала меня, на сколько в месяц сейчас можно прожить в России. Был 1992 год, и тогда можно было прожить запросто на пятьдесят долларов. Я так и отвечал. “Ой, — взвизгивала Наташа, — так поедем домой, что нам тут делать? ” И принималась плакать. А Сережа — ни в какую! Честно учил иврит и готов был на все, вплоть до обрезания, чтобы только остаться . Само существование Сережи на земле обетованной — это повод для погрома, только не еврейского, а русского.

Так вот именно Сережа рассказал мне, что Лена разошлась почему–то с Сашей и живет теперь здесь.

— Где? — встрепенулся я .
— В Иерусалиме, — ответил Сережа.

— Так надо же ее повидать. У нас там один спектакль, но приедем утром,
я успею.

— Не выйдет, — говорит Сережа.

— Почему?

— Да потому, что она в монастыре.
И он рассказывает мне, что Лена не просто в монастыре, она вглухую там, она приняла постриг и вообще ушла из внешнего мира, у нее даже имя теперь другое, монашеское. И когда Сережа сам узнал о том, что его однокурсница здесь, и захотел ее найти, и нашел, то его не пустили, потому что она не хочет никого из той, мирской жизни видеть.

Еще один парень, Валера, был отчислен за участие в демонстрации в защиту Даниэля и Синявского.
А вот Игоря выгнали за изнасилование. В общежитии. Девушка в решающий момент не уступила, Игорь обиделся, и ударил, и даже придушил слегка. Игорь старше и опытнее всех на курсе, ему уже двадцать шесть лет, и он приехал в Щукинское училище, уже побыв артистом Бакинского театра. Он там в Баку играл Отелло. Не учел Игорь, что темперамент венецианского мавра по бакинской лицензии в московском общежитии не пляшет, что не всякая студентка — Дездемона, с которой можно аналогично разобраться .

А еще была Тоня . Она воровала. Воровала белье в общежитии, в женской душевой. Это долго продолжалось, но потом моющиеся студентки поймали Тоню практически за руку. До милиции дело не дошло, они ее просто взгрели, а потом рассказали в деканате. Тоню не спасло и то, что она все время выдавала себя за сестру самого популярного тогда писателя . Ее выгнали.
Ну и, наконец, венцом отчислений был парень, даже имени которого я не помню и не хочу вспоминать. Он объявил, что у него умерла в родном городе мать, собрал со всех деньги на дорогу и на похороны и уехал. А тремя днями позже мать приехала его навестить... В общем, палитра отчисленных была богатой. Сами посудите: диссидент, насильник, воровка и подлец. Одна только манекенщица Галя, беспечный мотылек, не укладывалась в это буйство красок. Но это и правильно, Галя — в стороне, она отдельный человек, и об этом вы уже знаете.

Нельзя сказать, что курс без них осиротел, потом были и другие, но отчего–то они, первые отчисленные, вспоминаются рельефнее и ярче, чем даже многие из тех, с кем мы заканчивали.
А мы продолжаем учиться . Не без страха, потому что наша профпригодность для руководителей курса тоже не безусловна. Смешно, конечно, если бы, допустим, Леонида Филатова признали профнепригодным, но случилось же такое с Валерием Гаркалиным, которому пришлось пробиваться в большое искусство через театр кукол. И это сейчас смешно, а тогда было не до смеха. Этюды “Я в предлагаемых обстоятельствах ” давались с трудом: “ я” было ничем не прикрыто и стеснялось. Или — по специфической театральной терминологии — было зажато. Все изменилось на втором курсе, который почти весь был посвящен наблюдениям. Что это такое? Отчасти специфика вахтанговской школы (в то время наблюдения не практиковались больше ни в одном театральном вузе), но для нас — увлекательнейшая охота за характерами, походками, говором, необычной жестикуляцией и прочим. Мы рассыпались по базарам, вокзалам, буфетам, сберкассам и улицам в поисках наблюдений. Кто больше добычи принесет, тот и молодец. Вот тут–то наше “ я” можно было и прикрыть и спрятаться под маску чьей–нибудь характерности. Характерность вообще сильно ценилась в нашей школе. После наблюдений, например, нам с Филатовым прочно приклеили ярлык “ характерный артист ”. Что это такое, я до сих пор плохо понимаю. Джек Николсон или Жерар Депардье по канонам нашего училища непременно попали бы в характерные артисты, однако они играют все, и другое дурацкое амплуа, “ герой–любовник ” , которое даже и звучит–то по–дурацки и никуда, кроме оперетты, не подходит, тоже, как мы все знаем, им не чуждо. Характерный артист вроде как обречен всю жизнь кривляться и в герои не лезть. Но жизнь, как уже сказано, поправляет, и Юрий Никулин играет “ 20 дней без войны ” , а Жерар Депардье — Сирано де Бержерака и графа Монте–Кристо.

Мы тоже перейдем потом мягко в другое амплуа. Характерный артист Володя исполнит вскоре главную роль в тюзовском спектакле “Три мушкетера ” , а несколько позднее, у Эфроса, — Джона в спектакле “Лето и дым ”. Это его удивит, потому что и там, и там есть очевидные черты амплуа героя–любовника, на которое он никогда не претендовал. Но это, так сказать, было скромно и локально, на уровне театра, а вот что касается Филатова, то тут опровержение амплуа оказалось практически всенародным, потому что фильм “Экипаж ” смотрела вся страна. Он уже играл довольно много и в кино, и на ТВ, но “Экипаж ” прочно возвел его на пьедестал “ героя–любовника ”. Филатову на этом пьедестале было несколько неуютно, и он все норовил с него спрыгнуть, играя даже бандитов или чиновников, но и бандиты у него получались как герои, а чиновники — как печальные герои. Он влип в свое новое амплуа с комфортом Алена Делона, романтического кумира своего кинодетства.

— Ох, — мечтательно вздыхала одна артистка Театра на Малой Бронной, стоя перед выходом рядом со мной за кулисами, — вот кому бы я дала. Ух, как бы я ему дала–а–а!..

— А он бы взял? — невежливо спросил я тогда, втоптав в слякоть мечту кованым сапогом солдатской прямоты.
Так мне казалось только, потому что она с немотивированной уверенно– стью ответила: “Ого–о! Еще как бы взял!!! ”

И почему это многие женщины убеждены, что их готовность отдать себя — такой уж драгоценный подарок, от которого ну никак нельзя отказаться, что их предложение рождает немедленный спрос.
И к тому же — это грубое “ дала ”... Ведь есть же в конце концов песня : “Я не уважила, а он пошел к другой ”. И почему бы не сказать вместо “я бы ему дала ” — “я бы его уважила ”?

Впрочем, вопрос это чисто теоретический.

Москва
кино, театр, владимир качан, музыка, барды
vladimir_kachan
Тогда мы тоже прыгнули с места... Иначе это действие никак не назовешь. Прыгнули из привычного и даже, можно сказать, любимого места — в сторону Москвы. Миша после школы поступил поначалу в Рижский политехнический институт, а его гуманитарный друг, соответственно наклонностям, — в Латвийский государственный университет на филологический факультет. Недолго они там проучились. А пример Задорнова лишний раз показывает, что закостенелых наклонностей не бывает. Склонность к точным наукам на первом этапе жизни совсем не помешала ему потом оказывать гуманитарную помощь соотечественникам своей пламенной сатирой. Что же касается его друга, то он вернулся к филологическим изысканиям вот только теперь. Но уехал тогда в Москву первым, оставив друга Мишу собирать вещи. Через три месяца всего после начала учебы в университете. Оба уже были отравлены школьным драмкружком, и на большую сцену тянуло их. Большая сцена ждала пытливых юношей, решивших познавать жизнь именно через нее, а не через некрасивые и неприятные реалии. “Искусство — это попытка создать рядом с реальным миром другой мир, более человечный ”,— сказал хороший французский писатель А . Моруа, и юноши были с ним совершенно согласны. Впрочем, нельзя сказать, чтобы большая сцена их так уж ждала и стояла с цветами на Рижском вокзале, — до нее еще было далеко. Володе надо было еще сначала проучиться четыре года в театральном училище им. Щукина, а Мише — перевестись из Рижского политехнического института в Московский авиационный. Это случилось через год. Путь на большую сцену был отнюдь не прямым, а окольным — через другие профессии и институты совсем не сценического профиля . И, представьте, большая сцена дождалась Мишу даже быстрее, чем Володю, несмотря на то что тот уже учился в театральном институте. Это была большая сцена ДК МАИ . Впрочем, в создании материальных ценностей он тоже участвовал, он даже делал что–то для двигателя пилотируемого космического аппарата “Буран ”. Уж не это ли обстоятельство (ужасаюсь я дерзкой мысли, посетившей меня сейчас) сыграло решающую роль в биографии самого “Бурана ” , превратившегося в конечном итоге из гордости нашей космической техники в абсолютно гуманитарный объект культуры и отдыха в соответствующем парке? Если бы не задорновское участие в нем, может, он и не стал бы аттракционом, пародией на себя, может, судьба сложилась бы у “Бурана ” иначе, если бы зловредный вирус задорновского юмора в него не попал.

А в МАИ была тогда очень развита самодеятельность, Задорнов в нее включился со всей своей энергией и опытом, приобретенным в Риге, в КВНах и прочем, и в кратчайший срок стал ее лидером. Но и этого ему было мало, и он организовал там агиттеатр, который потом объездил полстраны, стал лауреатом премии Ленинского комсомола (что тоже применительно к Задорнову парадоксально), и именно в нем, в агиттеатре, производились первые сатирические опыты будущего любимца российской эстрады. Он брал в спектакли своего театра наши с Филатовым песни и их инсценировал. К тому времени стали уже появляться и другие песни — на стихи Шпаликова, например, и их Миша тоже брал. “Так ковалось его мастерство ”, — вот так эпически закончим мы хотя бы на время разговоры о Мише.

"Талантлив во всем"
кино, театр, владимир качан, музыка, барды
vladimir_kachan
Я хочу, наконец, выступить публично против общепринятой фразы «талантливый человек талантлив во всем». Давно хотелось внушить хоть кому-нибудь сомнение в ее правомочности и смысле. Императив, высказанный автором этой почти поговорки в действительности глуп и лжив. Убив справедливость красотой формулы, автор пустил ее в народ, и наш доверчивый народ теперь повсеместно использует этот штамп.  Вот и в мой адрес высказались подобным образом.  Но если это нескромное «талантлив во всем» принять на веру, то стоит попробовать, например, поручить мне починку холодильника или операцию по удалению аппендикса.  Я же, черт возьми, талантлив во всем. Но подозреваю, что холодильник и пациент в данном случае обречены. Холодильник неизбежно ждет помойка, а пациента – другой холодильник, в морге. Друзья! Не введитесь на расхожие штампы, сопротивляйтесь.  Сомневайтесь во мнениях, которые вам навязывают. И тогда вы будете талантливы… Не во всем, конечно, но хотя бы кое в чем.  

Песни и школа
кино, театр, владимир качан, музыка, барды
vladimir_kachan
песни и школа
Пел Володя тогда что попало. То, что в нем спит непробудным сном умение сочинять мелодии, он пока не знает, узнает позже, на первом курсе Щукинского училища. А пока стремление выразить себя в песне, в красивой лирической тоске ищет выхода и находит временами в абсолютно несуразном, например, в простейших блатных и полублатных сочинениях неизвестных авторов. Нет, правда, и чего мы так упоенно орали, собираясь у кого–нибудь в гостях — Зюзюкин за клавишами, а мы с Задорновым рядом, — что–нибудь вроде: “Где–то там под небом Еревана вас ласкает кто–нибудь другой. Не пишите писем мне, не надо. Я хочу, чтоб ты была со мной ”.

Решительно не имело значения качество произведения, главным было, конечно, то, что где–то там вас ласкает кто–нибудь другой, а хотелось бы, чтобы я . “ Меня надо любить, меня !” — вопило тогда юношеское естество. Мы уже знали к тому времени вкус хорошей поэзии, но даже у Блока наизусть училось и читалось девушкам на скамейках в рижских парках: “И в этот час, под ласками чужими, припомнишь ты и призовешь меня . Как исступленно ты протянешь руки в глухую ночь, о, бедная моя !”

Вот сейчас пишу и думаю: “ Да–а, недалеко в этих стихах Блок ушел от песенки “Где–то там, под небом Еревана ”. Вертинский тоже был в нашем репертуаре, и к далеким, загадочным местам тянулись наши фантазии: “ В бананово–лимонном Сингапуре, в далеком электрическом раю сижу, ломая руки от ярости и скуки, и людям что–то дерзкое пою ”. Все ложилось на сердце: и бананы, которых никто толком не пробовал, и налет многоопытной скуки, и дерзкое пение — все было в масть. Ереван, Сингапур, Зурбаган — везде было хорошо, где нас не было.

Однако Вертинский, Блок — это все же профессионалы, но почему в нас вызывала не меньший, если не больший экстаз, такая, к примеру, вещичка, как “Залезли воры к одним жильцам ”? Почему три мальчика из интеллигентных семей, начитавшиеся хороших книг, в первобытном восторге поют: “Ребенок в люльке, в тревожном сне, а мать кружится у изголовья . Ребенку снится, что он моряк. Спокойной ночи ”. То есть полную белиберду, в которой нет ни рифм, ни тем более смысла. Вероятнее всего, потому, что накопившейся энергии нужен был выход. Любой! Аккумуляторы любовного томления все–таки чуть–чуть разряжались на Блоке и Вертинском, а остальной пар можно было на время выпустить, выкрикивая глупые слова глупых песен. Однако почему “ блатняк ” имеет такую невероятную популярность в стране (и не только в нашей), почему ресторанная лирика поется на всех углах и во всех квартирах, почему первый успех талантливого исполнителя часто опирается на дворово–блатной флер? Может, потому, что Чаадаев еще написал: “Россия — темная степь, а в ней — лихой человек... ”

Упомянутые песни пелись только дома, в своем кругу, и, конечно же, никак не могли звучать со школьной сцены. “Чатануга–чуча ” еще прощалась: все–таки это была уже классика, фильм “Серенада Солнечной долины ” все смотрели. А на русском языке надо было самовыражаться репертуаром Муслима Магомаева. Это была, как сейчас бы выразились, — культовая фигура, а песня “Бухенвальдский набат ” потрясла тогда всех.

Вова знал, что, к примеру, “Бухенвальдский набат ” не потянет, но что–нибудь из магомаевской лирики можно было попробовать. И он попробовал, спев на одном школьном вечере песню о Москве. Когда Вова спел: “Песня с Ленинских гор плывет, в серебре дома. В этот час по Москве идет к нам любовь сама ”,— начался фортепьянный проигрыш, красиво исполняемый Юрой Зюзюкиным.

Вова часто наблюдал за Муслимом Магомаевым в “ Голубых огоньках ” , он видел, как тот ведет себя во время музыкальных проигрышей. Это вообще было проблемой: певец, освободившись секунд на тридцать от вокала, часто не знает, куда себя деть, что делать. Тут каждый выходит из положения по–своему: Кобзон, например, просто стоит и ждет, когда запоет снова; кто–то танцует, если умеет; кто–то общается с музыкантами, подносит к саксофону микрофон, делает вид, что наслаждается импровизацией; кто–то пытается вступить в контакт с публикой; а Магомаев, когда пел эту песню, во время проигрыша всегда облокачивался на рояль, улыбался и слушал пианиста.

Так и Вова поступил, не учтя при этом, что рояль стоял в определенном положении, и Вова, облокотившись на него, оказался к залу спиной. Вот так, повернулся школьный певец ни с того ни с сего задницей ко всем — и учителям, и ученикам, — и, как ему казалось, непринужденно улыбнулся Юре. Улыбка, впрочем, была похожа на предсмертный оскал, потому что подражать непринужденности поведения нельзя, надо таким быть, а Вова не был, и в ту же секунду, когда повернулся, понял, как он повернулся .

Юра играл, Вова стоял... Стоял насмерть, так как понимал: если встанет и повернется обратно к залу, все увидят его смущение и будут смеяться .

Но в зале и так уже начали смеяться; сначала по рядам прокатился недоуменный, а с учительских рядов — возмущенный ропот в ответ на эстрадную развязность солиста, а потом начался смех — убийственная реакция для исполнителя лирической песни.

Однако Вова упорно стоял спиной и с отчаянной тоской всматривался в побагровевшее лицо пианиста — единственный спасательный круг во всем враждебно настроенном зале. Но и в его глазах он увидел только ужас, смертный приговор своему сегодняшнему выступлению. Этими глазами Юра все время дергал вправо, пытаясь дать понять неудавшемуся “Магомаеву ” , чтобы он немедленно прервал свой дерзкий порыв к свободе поведения и повел себя по–человечески. Нет же! Вова повернулся только тогда, когда пришло время еще раз пропеть последний куплет и закончить песню. Он обратил к зрителям красное, вспотевшее лицо, выпрямился и швырнул в зал неблагодарной публике: “ Песня с Ленинских гор плывет ”,— и тут от нервного перенапряжения потерял голос. Он исступленно просипел самые последние слова о том, что к нам идет по Москве сама любовь, и в сочувственной уже тишине зрительного зала быстро удалился за сцену. Это был первый трагический эпизод Вовиной жизни в искусстве.

Потом был и второй. Там же, в школьной самодеятельности. Об этом вы прочтете в главе про Задорнова, но пока несколько слов о нашем драмкружке. После того провала с песней о Москве Вова решил на время с пением покончить и поступил в школьный драмкружок. Он сразу получил там роль богатого старика Африкана Саввича в готовящейся постановке пьесы Островского “Бедность не порок ”. Получил легко, так как конкурса на эту роль, прямо скажем, не было. Главную героиню, которую играла девочка Люся, насильно выдают замуж за старика, а она, естественно, любит другого. Старик, конечно, сволочь и думает, что если у него есть деньги, то ему можно все. Люся была самой красивой девочкой в драмкружке, и в нее были влюблены все. Мало того, что она была красивой, она уже в девятом классе умела вести себя с мальчиками так, что у них половое созревание наступало намного быстрее, чем они рассчитывали. Кокетничая всем телом, она словно обещала то, чего потом никогда не давала, и эта обманчивая доступность страшно заводила всех старшеклассников, которые с ней общались. Не миновал этого и Володя .

На сцене к Африкану Саввичу подводили будущую невесту, и он, беря ее за руку, произносил слова: “Ручка–то какая, бархатная ”. Режиссер и руководитель драмкружка в этом месте добивался от Володи выражения старческого вожделения, омерзительной старческой похоти; он даже показывал Володе, как это надо произносить. У него получалось, разумеется, лучше, потому что ему это было ближе. А у Володи не получалось: похоть — ну это уж как–нибудь, а вот старческая — с трудом. К тому же он в этот момент всегда был занят совсем другим. Беря Люсю за “ бархатную ручку ”, Володя всегда держал в своей руке вчетверо сложенную маленькую записку, в которой объяснялся Люсе в любви и назначал свидание. Люся эту записку незаметно брала и прятала, продолжая играть роль обреченной невесты.

Привязанное и спрятанное под рубашку и жилет пузо, наклеенная окладистая борода и парик с прямым пробором все–таки придавали образу Африкана Саввича минимальную достоверность, но чувств в Люсе они никак не могли прибавить, и она записки брала, девичье любопытство удовлетворяла, но дальше не шло, на свидания не приходила.

Со злорадным удовлетворением отвергнутого поклонника Володя один раз увидел Люсю на школьном вечере не в длинном платье, в котором она репетировала, а в коротком. У Люси оказались ноги кавалериста, с детства не слезавшего с лошади, совсем кривые, кривее, чем даже у самого Володи, и... любовь прошла, улетучилась, будто ее и не было. Да и не было, конечно. Просто он поддался массовому увлечению.

А вскоре появилась новая любовь — девочка Ира. Она занималась фигурным катанием, и Вове тоже пришлось научиться, чтобы ходить вместе с ней на каток. Один раз, возвращаясь с катка, он получил от ее поклонников коньками по башке, однако это его не остановило. С Ирой отношения продолжались долго — именно ей он читал Блока на скамейке в парке. Потом из Москвы писал ей письма, а она — ему, но Москва далеко, а в Риге рядом оказался парень, который превратил Иру в женщину. Через несколько лет, уже работая в Московском ТЮЗе, Володя приехал в очередной раз в Ригу, и они с Ирой встретились. Володя только что в первый раз побывал за границей, на гастролях в Болгарии, и купил там себе кожаный пиджак. На встречу с Ирой он пришел в нем. Иру это доконало: отношения с тем парнем уже прервались, а тут московский артист в кожаном пиджаке, любивший ее романтично и пылко пять лет назад. “Я так и знала, — сказала она, — что ты приедешь в полном порядке и в кожаном пиджаке ”. Это Володю немножко обидело. Получалось, что пиджак играет решающую роль в их новых отношениях. А ведь он ей только что за столиком в кафе опять Блока читал.

Но новым отношениям суждено было быть, и начался бурный роман. Однако, видимо, что–то в школе уже отгорело, да и интересы стали разными. Ира еще приезжала пару раз в Москву, жили, куда пускали пожить, даже одну неделю у Михаила с женой, в их маленькой двухкомнатной квартире на Малахитовой улице, которую Миша с Велтой получили в Москве.

А потом все тихо и логично угасло. Ира, поняв, что ничего серьезного с Володей не построишь, вышла замуж и живет теперь, как и Юра Зюзюкин, в Америке, только в Чикаго. Юра с ней почти не встречается, встречался с ней Миша, подарил мою кассету с песнями, а со мной она во время гастролей почему–то не повидалась, но песни слушает, правда, не дома, а в машине, когда остается одна. Так мне рассказал Миша, когда вернулся из Америки, где был в первый раз со своими концертами.

Миша — это не кто иной, как Задорнов. В нашем школьном драмкружке он исполнял роли эпизодические, и сам теперь на концертах часто вспоминает, как в том самом спектакле “Бедность не порок ” изображал ряженого медведя . А я, мол, главную роль. Вспоминает даже с удовольствием, потому что все же видят теперь, кем он стал, несмотря на то что в школьном драмкружке его не оценили. Был еще спектакль “ 20 лет спустя” по М . Светлову, и Миша там в конце играл комиссара, который напутствовал комсомольцев на дальнейшую правильную жизнь . Большие черные усы были наклеены на Мишину юношескую физиономию. Они существовали независимо друг от друга: комиссарская кожанка и усы отдельно, а Миша — отдельно. И веры в комиссарскую проповедь в Мишином исполнении уже тогда не было.

А еще мы с ним сыграли в школьной самодеятельности чеховского “ Трагика поневоле ”. Ну... вышло, что не вполне чеховского...

Надо отметить, что лично у меня не было такого успеха за всю мою последующую артистическую жизнь. У Миши — бывало, он доводил и доводит людей иногда до спазм и конвульсий, когда в зале уже не смех, а стон; у меня — никогда! Мне тогда приделали большой живот, так называемую “ толщинку ” , затянув на ней тесемками широкие штаны. Я должен был прийти к Мише и жаловаться ему на свою проклятую жизнь. Он сидел в каком–то шлафроке, с приклеенными усами и, глядя якобы на портрет любимой, что–то элегическое наигрывал на школьном фортепьяно. Я вошел и начал свой монолог. В руках у меня было множество свертков и кульков, которые я привез с собой на дачу. Как бы по хозяйству... И тут тесемки развязались и штаны начали падать. Я в ужасе продолжал монолог, пытаясь поправить непоправимое. Штаны все падали и падали, и тесемки были видны... Я подтянул штаны, и у меня тут же попадали все свертки. Я попытался подобрать свертки — у меня, естественно, снова рухнули штаны. Я обеими руками судорожно вцепился в штаны — тут же посыпались свертки. Надо было наконец выбрать: или штаны, или кульки. Разумнее, конечно, было бы удержать штаны. Но я хотел и то и другое одновременно и в дикой панике продолжал эту клоунаду, с неуместным мужеством продвигая вперед к окончательной катастрофе свой монолог. Мне было вовсе не смешно, а так страшно, как никогда в жизни, но в зале хохот стоял такой, что я уже тогда понял всю жалкую тщету тонкого юмора по сравнению с простым и безыскусным паданием штанов. У Задорнова отклеился ус, он прикрылся от зала портретом любимой и реплики свои, задыхаясь от смеха, подавать перестал.

Только один человек, серьезный Мишин папа, сидевший в зале, сказал потом, что мы изувечили Чехова. Он не знал, что это было нечаянно...

А в день рождения Ленина мы играли выстраданную нашей историчкой вещь “Ходоки у Ленина ”. Эта, как говорится, штучка была посильнее “ Фауста ” Гете. Третьим ходоком с нами был Мишин одноклассник Крылов. Ленина, разумеется, на сцене не было, да и кто бы отважился его сыграть. Была его секретарь. Вот к ней мы и должны были обращаться с хрестоматийной просьбой: “ Землицы бы нам ”. Как выглядел русский крестьянин, измученный голодом, войной и разрухой, мы примерно представляли себе по известной всем картине Герасимова. Но понятно, что ни лаптей, ни армяков, ни зипунов школьная самодеятельность не имела. С большими бородами на изможденных лицах тоже было сложно: бород нигде не успели достать, а изможденные лица — не успели нажить. Кое–как себя изуродовав (выпустив рубашки, подвернув зачем–то штанины брюк, вывернув наизнанку шапки–ушанки, полагая при этом, что превращаем шапку в треух), мы, как могли, сгорбились и вышли на сцену. Оля Дзерук, игравшая секретаршу, строго спросила нас: мол, по какому вопросу мы к Ильичу?

— Сестрица, — жалобно сказал кто–то из нас, уж не помню, кто именно, — землицы бы нам.

И тут мы имели неосторожность переглянуться, а переглянувшись — друг друга будто заново увидеть, а увидев, что каждый из нас сейчас собою представляет, внезапно и ясно осознать, что в таком виде к Ленину не ходят, что, по идее, секретарше сейчас надо вызвать Дзержинского, чтобы расстрелять нас тут же, немедленно — за контрреволюционную пропаганду и циничное глумление над трудовым крестьянством.

Какая там сестрица? Какая землица?! На кой она им, розовощеким, спортивного вида подросткам?! И эти вывернутые шапки... Задорнов свою снять позабыл, и она забавно торчала у него на голове с одним ухом, задранным вверх... Сил на это смотреть не было. Короче, мы стали тут же, посреди эпизода, умирать от смеха. И сознание того, что это нельзя, что речь идет о Ленине, что это святое, почему–то еще больше смех усиливало. Кто–то из нас, давясь этим смехом, отчаянно попытался спасти ситуацию, еще раз попросив землицы... И все... Это была уже катастрофа, лавина, которую нельзя было остановить ничем; “ треухи ” , запихиваемые в рот, чтобы прервать смех, не помогали, и слезы, катившиеся градом из выпученных глаз, были, к сожалению, вовсе не от того, что у нас нет землицы... Спектакль был окончен, не начавшись... Красная от гнева за весь диалектический материализм, за все “ Апрельские тезисы ” , за весь марксизм–ленинизм вообще и за дело коммунистической партии в частности — учительница истории вбежала за кулисы и сказала, что она нам этого не забудет.

Не этот ли эпизод, думаю я сейчас, был первой идеологической диверсией Михаила Задорнова в его богатой идеологическими диверсиями творческой жизни?..

Дальше–то было иное. Ну, например, идет концерт в одной из префектур. После концерта — банкет, на котором постепенно становится ясно, что префектура — тот же райком партии, только называется иначе. Разговоры те же и тосты те же, типичные тосты бывшей комсы и партактива. Лион Измайлов и Задорнов давно в приятелях, их объединяют не только юмор и сатира, но и многое другое, даже из области невеселого. Однако перманентная готовность к розыгрышу и какой–нибудь шальной, веселой, даже детской выходке — это всегда!

Вот и сейчас мы сговариваемся потихоньку о том, что начнем петь один из комсомольских гимнов — “ Забота у нас такая” . Собравшись в тесный кружок, голова к голове, будто на тайной сходке большевиков, мы начнем тихо, но страстно петь “ заветное ”.

И мы начинаем, машем кулаками в такт, исподлобья смотрим друг на друга, и задача у нас одна: удержать на лицах патриотическую серьезность. “Забота наша простая” ,— поем мы, и окружающие начинают обращать на нас внимание, оборачиваются, слушают. “Жила бы страна родная ”,— продолжает это вновь испеченное комсомольское трио. По их лицам видно, что они верны идеалам, что они не сожгли свои партбилеты, как некоторые, что они втайне — верные ленинцы, а вся победившая демократия и новый бизнес — это неверные ленинцы: хотя все — вчерашние комсомольцы и сотрудники спецслужб, но они предали дело Ленина, а мы остались ему верны... И вот стоим, поем в одном из “ змеиных ” гнезд этой победившей временно демократии! Да! Да! Именно временно — мы еще вернемся !.. Поем нашу песню, которую не задушишь, не убьешь. Все вокруг перестают жевать и смотрят на нас со священным испугом. Многие не понимают, серьезно это или нет. От Измайлова и тем более Задорнова уже слышали в адрес советской власти нечто такое... и вдруг — на тебе. “Жила бы страна родная, и нету других забот ”,— поем мы сквозь стиснутые от хохота зубы, понимая: розыгрыш далеко зашел, и отступать уже нельзя . И вдруг — потихоньку — все собравшиеся начинают подхватывать: “И снег, и ветер ” — припев мы поем уже все вместе. Шутка становится жутковатой.

Школьный джаз
кино, театр, владимир качан, музыка, барды
vladimir_kachan

джаз
В школе был джаз–оркестр — это так гордо мы себя называли, хотя на самом деле это был никакой не джаз и, уж конечно, не оркестр, скорее — плохонький эстрадный ансамбль, позднее такое стали называть группой. И правильно, потому что это было по большей части групповое изнасилование слушателей дилетантским пением.

Наш ансамбль, как водится, состоял из нескольких акустических гитар, одного фортепьяно и барабана. Барабан тоже был один — пионерский и тарелка одна. Репертуар был немудрящий: несколько песен Муслима Магомаева, а еще Чатануга–Чуча и “When the Saints go marsching in” — “Когда святые марширу–ют ” — шлягеры планетарного масштаба. Солистами были тот самый Женя Биньковский (с настольной книгой Лермонтова о любви) и Вова. По барабану бил флегматичный розовощекий юноша Костя Дмитриев, а за фортепьяно сидел Юра Зюзюкин — будущий врач и гражданин США .

Теперь он изредка звонит из самой глубины штата Техас и говорит одно и то же: “Знаешь, что я сейчас делаю? Я принял сегодня кучу тупоголовых американских пациентов, приехал домой (ну дом — это большая вилла с бассейном, это само собой, да и приехал тоже не на велосипеде: Юра там весьма состоятельный человек), поставил твой компакт–диск, пью мартини, сижу и плачу. Знаешь, на какой песне я больше всего плачу?.. “ Прогулка с другом ” на стихи Дидурова. “ Мой друг, я сам не знаю, что со мной, я вдруг тоской настигнут, как войной, виной, предощущением разлук — с тобой, мой старый друг ”. Ты слышишь себя сейчас, как ты поешь мне тут, в Америке?! ” — рыдая, кричит Юра в трубку, и я понимаю, что в нем навсегда поселился русский микроб, от которого он изо всех сил старался избавиться, но так и не сумел.

Он сделал все для того, чтобы абсолютно порвать с Россией и натурализоваться в Америке: женился на американке, поселился не на Брайтон–Бич, а в самой глубине страны, где никто ни звука не знает по–русски, достиг “ американской мечты ” — стал богатым человеком — и все равно не смог. Сидит, пьет мартини, слушает песни школьного друга и плачет.

Когда мы с театром оказались на гастролях в Америке, одним из городов, где предстояло сыграть спектакль “А чой–то ты во фраке? ” , был Сан–Франциско, и Юра с женой прилетел туда со мной повидаться . Жена оказалась похожей на повзрослевшую и располневшую куклу Барби; мелкие светлые кудряшки спадали на тонкую стрелку выщипанных бровей и радостно распахнутые круглые голубые глазки. Она все время щебетала тонким и нежным голоском, что–то я улавливал сам, что–то Юра переводил. Он просил ее немного помолчать — времени у нас было в обрез, а поговорить хотелось о многом, но она все щебетала, щебетала...

Юра потом рассказал мне, что именно она помогла ему подняться и встать на ноги в Америке, что она очень добра и очень его любит. Мы пили легкое калифорнийское вино, беседа же наша шла, напротив, тяжеловато; мы не знали на чем, самом важном, остановиться . И пришло время прощаться . Юра встал из–за стола, и я увидел на его техасских джинсах техасский же ремень с неправдоподобно огромной серебряной пряжкой. Юра поймал мой взгляд и стал гордиться — поправил ремень и прошел вперед, чтобы я еще увидел его фантастические сапожки на высоком каблуке, с острыми носами и металлической отделкой. Я из вежливости поцокал языком и показал ему большой палец, Юра довольно улыбнулся .

— А что у тебя, кстати, с волосами? — спросил я .— На фотографиях, которые ты мне прислал, ты был почти лысым. А сейчас — ну точно как в школе было.

— Вот так, — отвечает, — тут это можно сделать, пересадка, — с гордостью за высокие технологии своей новой родины говорит Юра. — Хочешь, и тебе сделаем. Приезжай ко мне в Техас недели на две.

— А сколько стоит? — спрашиваю.

Юра с усмешкой называет сумму, которую я не потяну до конца своих дней.

— Да не бойся ,— смеется он, — я оплачу!

— Нет, не нужно, — отказываюсь я ,— вон Задорнов мне недавно комплимент сделал, что я красиво лысею.

Мы втроем в школе дружили, Юра, я и Миша Задорнов.

— Ну как хочешь, — говорит Юра. — Да, я ведь тебе подарков привез, они там, в апартаментах, — добавляет небрежно, но я ведь и так понимаю, что не в одноместном номере он живет. — Пойдем возьмем.

Мы поднимаемся в лифте, заходим в Юрины апартаменты, но ожидаемой оторопи бомжа, попавшего случайно во дворец арабского шейха, Юра не замечает и слегка разочарован. Он достает из шкафа огромный полиэтиленовый мешок, в котором содержится несметное количество джинсовой одежды.

— Это рефлекс, наверное, — замечает Юра не без юмора, — мы ведь в школе с ума сходили по этим джинсам. А сейчас у вас, наверное, есть?

— Есть, — говорю, — да я и сам тут купить могу.

— А зачем покупать? — радуется он. — Я ведь тебе все привез.

Спускаемся . Ко входу в гостиницу подкатывает длинный лимузин — это Юра заказал, чтобы ехать в аэропорт. Он озабоченно оборачивается .

— Что ты? — спрашиваю я .

— Да я тут нашел одну коллекцию фарфора, мы с женой собираем.

Из дверей выкатывают на тележке несколько больших коробок, Юра, оставив меня стоять, бросается с распоряжениями, как их уложить в лимузин. Потом возвращается .

— Слушай, а у тебя там, в Москве, есть чего кушать–то? — спрашивает он полушутя, но все–таки полушутя .

— А если нет, ты что, будешь присылать? — тоже полушутя говорю я .

— А что, буду! — уже без юмора отвечает Юра.

— Да есть, конечно. Ты что же думаешь, что мы там совсем?..

— Ну ладно, — смущается он.

Из дамской комнаты возвращается Барби, кудряшки уложены еще лучше, и круглые глазки сейчас еще приветливее: сейчас они улетят обратно в Техас, русский синдром пройдет, и все пойдет по–прежнему хорошо, спокойно и размеренно.

— Пора, — говорю я .

— Пора, — отзывается Юра и смотрит куда–то в сторону.

Держится прямо и напряженно. Глаза его начинают поблескивать.

— Да ладно, — говорю я ,— это тогда, пятнадцать лет назад, при социализме, мы с тобой прощались навсегда, а теперь ведь всегда можно приехать, и это не так сложно.

Мы обнимаемся . И стоим так секунд десять, изо всех сил стискивая друг друга и пытаясь вложить в это судорожное объятие все то, что не успели сказать, но что и так между нами ясно. Потом он быстро идет к лимузину, вытирает глаза платком, оборачивается, поднимает руку в прощальном приветствии; я целую Барби в матовую щечку. “Гудбай, — говорю, — увидимся позже ”. Но когда говорю — еще в этом не уверен. И тут вижу — Юра бежит обратно. Уже не вытирая слез, он вдруг хватает меня за плечи и яростно шепчет:

— Ты знаешь, какие они тупые, эти американцы? Они такие идиоты! Вот здесь, в гостинице, они меня знаешь за кого приняли? За китайца!.. А я похож?! Скажи, похож я хоть капельку? Они тут мою фамилию пишут через черточку: “Зю–зю–кин ”. Я им говорю: “Джордж Зюзюкин ” , а они: “Yes, I know, china”,— и пишут: “ Зю–зю–кин! ”

Юра от всего сердца, с наслаждением выговаривая все матерные русские слова, которые сейчас вспомнил, кроет американцев оптом и персонально — портье, и, отведя таким образом свою русскую душу, опять обнимает меня и бежит обратно к лимузину. Лимузин плавно трогается . Я гляжу ему вслед и машу рукой, долго машу, хотя и не вижу Юру — стекла в лимузине темные, — но уверен, что он смотрит сейчас назад, смотрит и тоже машет рукой, машет, пока не перестает меня видеть...


Рига, или как все начиналось
кино, театр, владимир качан, музыка, барды
vladimir_kachan
eps112С шести лет от роду жил в Риге толстенький пухлогубый мальчик Вова. Родители считали, что главное в доме — это регулярное трех–четырехразовое питание. Особенно бабушка, которая пережила голодные годы и в гражданскую, и в Великую Отечественную войну, поэтому уважение к пище стало чем–то вроде условного рефлекса. На витамины всякие там, на развлечения, на одежду тратилось мало, основным было питание, а в самом питании главным было не то, что полезно, а чтобы сытно и много. Поэтому мальчик Вова и был толстым, анемичным и часто болел.

Родился Вова совсем не здесь, а на Дальнем Востоке, в Уссурийске, который во время его рождения назывался Ворошилов. Из своего раннего, ворошиловского детства он не помнил почти ничего. Только один эпизод и то, наверное, потому, что это было его первым в жизни кошмаром. Он только–только выучился ездить на маленьком двухколесном велосипеде и страшно разбился, упав с него и пропахав лицом метр гравия на детской площадке. Другой мальчик поднял его из лужи крови и довел до дома, почти донес. Этого мальчика потом Вова, когда смог опять разговаривать, назвал своим другом навеки и всем рассказывал, что тот спас ему жизнь. Разговаривать он не мог долго, впрочем, как и есть, потому что губы, подбородок и нос покрылись коркой, раны стали заживать, и все будто слиплось. Поэтому кормили его некоторое время через трубочку.

Дружбы навеки с тем мальчиком не получилось: отца перевели служить сначала в Москву, всего на полгода, затем — в Ригу. Отца, подполковника юстиции, часто переводили с места на место, но в Риге он и вся семья осели и стали жить в большой коммунальной квартире почти в центре, на улице Свердлова. В этой квартире жили еще шесть семей, к нам было три звонка. Но зато у нас было целых три комнаты — две маленьких и одна большая .

Мальчик Вова постоянно не высыпался, когда пошел в школу. Потому что начал жадно читать — сначала все, что ни попадалось, а потом приключения и про великих спортсменов. Отец читать вечером не разрешал; когда появился телевизор, тоже не разрешал смотреть, потому что в семье была военная дисциплина и отбой был ровно в 22 часа. А значит, мальчик Вова украдкой, под одеялом, при свете карманного фонарика читал Дюма и Майн Рида, чем вскорости и нажил себе близорукость. Читал он допоздна, и когда утром объявлялся подъем, он не мог сразу встать, засыпал еще несколько раз, пока отец не прибегал к жестким мерам: брызгал водой или стаскивал одеяло. Тогда Вова шел в пижаме по длинному коридору коммуналки к ванной и туалету. Там уже была небольшая очередь. Вова прислонялся к стене и опять засыпал, стоя . А когда подходила его очередь в ванную, он запирался там на крючок, включал воду, чтобы слышно было, как она льется, садился на краешек ванны и опять засыпал.

В первом классе он был отличником, во втором — тоже, но дальше дела пошли хуже, потому что, прямо скажем, внеклассное чтение отнимало у него много времени.

Эта литература вне школьной программы, поглощаемая многими учениками без всякого разбора, но все–таки — по интересам, придавала школьной жизни подчас окраску комическую.

Как–то раз к школьнику Вове домой прибежал его одноклассник Женя Биньковский. Женя был одним из самых отпетых хулиганов района, но об этой странице его жизни — несколько позже, а сейчас о другом. О том, что он прибежал бледный и предельно взволнованный. Что же так взволновало школьника, который к тому времени уже и выпивал, и покуривал, а его неуемный темперамент находил себе выход только в двух вещах: в драке и в исполнении песен на английском языке под аккомпанемент школьного ансамбля ? ( Женькиным идолом в то время был певец Трини Лопез, он пел в основном его песни, страшно при этом заводясь и дергаясь всем организмом. Позже он станет петь рок–н–ролл в одном из рижских ресторанов.) Завести его, повторяю, могли только драка и музыка в бешеном ритме. Но тут аж весь трясся .

— Что с тобой? — спросил Вова, начиная опасаться, что взорвали школу или Женька пять минут назад кого–то убил.

— Подожди... Сейчас. Закрой дверь, — свистящим шепотом произнес Женька и, оглянувшись, — не подслушивает ли кто, мама там или бабушка, не подсматривают ли? — полез за пазуху. Вова ждал по меньшей мере появления пистолета, но Женька осторожно достал... книгу.

— Вот смотри, — сказал он, еще раз оглянувшись на дверь. Вова посмотрел на обложку и прочел: “М . Ю . Лермонтов. Герой нашего времени ”.

Эту книгу, как и творчество М . Ю . Лермонтова, мы должны были изучать на следующий год, в девятом классе.

— Ну и что? — спросил Вова, неприлично зевнув и показав тем самым полное равнодушие к предмету и неуважение к Женькиному волнению.

— Как что?! — мгновенно вскипел Женька. — Ты это читал?

— Нет, а что тут такого?

— Да подожди! Ты хоть что–нибудь слышал о ней, о книге этой?

— Ну, что мы будем в следующем году ее читать...

— Дурак! Ее надо читать немедленно! Тут все написано, как надо с девчонками обращаться, понял?.. Чтобы они все сохли по тебе, а ты на них плевал, понял?..

То есть Женька принес мне книгу, которая разом решала актуальнейшую проблему нашего переходного возраста: как себя вести с девушками, чтобы ты на них плевал, а не они на тебя, как обычно.

Как бы запрещенную пока для нас книгу. Однако проникать в кинотеатр на фильм, который детям до шестнадцати лет смотреть не разрешалось, было верхом удовольствия и внутренней гордости. Нам хотелось быстрее взрослеть и становиться мужчинами; мы и не подозревали, что когда–нибудь наступит такое время, когда нам будет иногда хотеться, чтобы нас считали детьми...

Поэтому представьте себе сладкий озноб дерзости у пареньков, которые держали в руках “Героя нашего времени ” , как запрещенную литературу, как какую–нибудь “Лолиту ” Набокова: ведь если увидят — отнимут и накажут! И книгу эту Женька уже прочел! А Вова еще нет! Острый вкус запретного плода со страшной силой разжег и без того неуемный читательский аппетит Вовы, и он проглотил книгу в момент — не столько как образец высокой литературы, сколько как руководство к правильному поведению с девочками, своего рода “Кама Сутру ” , только не в физическом плане, а в поэтическом. Воздействовать на душу девочки, на ее высокие чувства казалось куда важнее, чем искать и находить, скажем, ее эрогенные зоны . Это каждый обученный дурак сможет, а вот чтобы тебя любили, чтобы по тебе страдали... — гораздо выше и интереснее. Другими словами — сердцеедом хотелось быть, а не каким–нибудь там телоедом (фу! каннибализм прямо какой–то!). Вообще хотелось быть любимым, и как можно большим числом людей; заявить, что я в этот мир уже пришел, обратите на меня внимание, полюбите меня , я этого достоин. Не это ли (думаю я сегодня) подвигает молодых людей идти в артисты?.. Ведь это скорейший путь к массовому обожанию, если есть талант и еще чуточку повезет...

Но речь не об артистах, а о том, что мечты, грезы, фантазии с девяти до пятнадцати лет занимали наиважнейшее место в жизни подростка Вовы. Даже в области литературы в тот период все вытеснила научная и всякая другая фантастика. Дюма и Вальтера Скотта постепенно сменили сначала Жюль Верн, затем Кларк, Брэдбери и братья Стругацкие.

Романтическая мечтательность, свив один раз гнездо в его неокрепшем организме, осталась в нем на долгие годы. Она мешала реальной жизни, особенно тогда: несоответствие своего микромира с суровым макромиром было даже травматично. Ну близорукость уже есть, а еще — неспортивное (это еще мягко сказано) телосложение... Все это удручало... А еще... В школе и во дворе его

все время дразнили фамилией Качан, сопрягая ее, как правило, с капустными изделиями. “Кочерыжка ” или еще чаще “Качан капусты ” сопровождали Вову все его детство. То, что “ кочан капусты ” пишется через “ о ” , а фамилия — через “ а ” , не могло остановить никого. К тому же его часто били, видимо, зная, что никакого серьезного отпора не получат. Слабый был мальчик, не мускулистый. Зато много читал, запас слов у него рос, и он мог зло и точно над кем–нибудь пошутить. За это его били еще больше. В довершение всего у него обнаружили начинающийся туберкулез, какие–то очажки в легких. Много было выпито рыбьего жира, хлористого кальция и чего–то другого, но не помогало.

И тогда терпение школьника Вовы лопнуло. Ему надоело быть толстым, слабым и битым, да к тому же и больные легкие решил он вылечить способом радикальным. И пошел он на стадион “Динамо ” неподалеку от школы записываться в секцию легкой атлетики. Когда его увидели там спортсмены, они начали смеяться, а когда услышали фамилию, им, естественно, стало еще смешнее, но Вове уже было не привыкать, он был к этому готов и заранее решил вытерпеть все.

Единственным, кто поддержал, был тренер Абрам Львович Авсищер. Он сжалился над пареньком, который и так едва сдерживал слезы, и принял его в секцию легкой атлетики без всякой, впрочем, надежды на результат. Это я потом узнал, что он Абрам Львович Авсищер, это он потом признался мне, решив, наверное, что я заслуживаю доверия . А так всюду его звали Александр Львович Овсищев — и в паспорте, и в протоколах соревнований, и при общении; ровесники его звали Сашей, а мы — Александром Львовичем.

Видимо, Абрам да к тому же Авсищер сильно резало слух руководителям такой серьезной организации, как “Динамо ”. Отчество решили оставить, пускай, в конце–то концов Толстой тоже был Лев... Убрать его вообще, чтобы глаза не мозолил, было нельзя: он был ведущим спринтером республики, единственным, кто бегал стометровку за 10,4 — норматив мастера спорта СССР . Маленький, черный, весь заросший курчавыми волосами тренер был живой иллюстрацией своей подлинной национальности, но это уже никого не волновало, “ приличия ” были соблюдены. Как мог такой маленький человек так быстро бегать, было загадкой. Хотя не такой уж и загадкой, если представить себе, с какой частотой он перебирал ногами на дорожке; когда длинноногий спринтер делал один шаг, Александр Львович делал два. К тому же у него была взрывная реакция и со старта он уходил раньше всех.

Итак, принял он Вову в секцию, и паренек, возненавидевший к тому времени свою внешность и свою слабость, стал страстно тренироваться .

Над ним поначалу смеялись, от этого он еще больше озлоблялся на свое тело и истязал его беспощадно. А родители, когда узнали, пришли в ужас: “Как? Ты болен. Немедленно прекрати это! Хлористый кальций, рыбий жир! ” Куда там! Вова проявил абсолютно несгибаемое упрямство (волей это называть как–то не хочется) и продолжал. И его усилия потихоньку стали окупаться: он начал сбавлять вес, появились мышцы, в секции постепенно перестали смеяться , Александр Львович удивился и стал обращать на ученика уже особое внимание и проявлять к нему профессиональный тренерский интерес. Уже через полгода на уроках физкультуры в школе Вова бегал быстрее всех в классе, а еще через полгода стал чемпионом школы в беге на шестьдесят метров и в прыжках в длину.

Обидчики во дворе стали получать отпор, преимущественно окрепшими в тренировках ногами, а это было больно. О карате тогда никто и понятия не имел, но ногами Вове было удобнее; если бы он занимался боксом — другое дело, тогда руками, а здесь — что имеем, тем и даем сдачи.

А намечавшийся туберкулез вообще исчез, будто и не маячил никогда на горизонте.